Маленькая княгиня и мадемуазель Бурьен, получив все нужные сведения от горничной Маши, подвернувшейся Анатолю, о том, какой чернобровый красавец был министерский сын, и о том, как папенька их насилу ноги проволок на лестницу, а он, как орел, по три ступеньки за ним пробежал. Получив сведения, маленькая княгиня с мадемуазель Бурьен, еще из коридора слышные своими приятными, оживленно переговаривавшимися голосами, вошли в комнату.
— Они приехали, Мари, вы знаете? — сказала маленькая княгиня, переваливаясь своим животом, подходя и падая в кресло. Она уже не была в той блузе, в которой сидела за обедом, а на ней было одно из лучших ее зеленое шелковое платье; голова ее была тщательно убрана, и на лице было оживленье, не скрывавшее, однако, опустившихся и помертвевших очертаний лица. В том наряде, в котором она бывала обыкновенно в обществах в Петербурге, еще заметнее было, как много она подурнела. На мадемуазель Бурьен тоже появилось уже незаметно какое-то усовершенствование наряда, которое придавало ее хорошенькому, свеженькому лицу еще более привлекательности.
— Ну, а вы остаетесь в чем были, княжна, — заговорила она. — Сейчас придут сказать, что они вышли. Надо будет идти вниз, а вы хоть бы чуть-чуть принарядились.
Маленькая княгиня подняла свою короткую верхнюю губку над белыми зубами, сама поднялась с кресла, позвонила горничную и поспешно и весело принялась придумывать наряд для княжны Марьи и приводить его в исполнение. Княжна Марья чувствовала себя оскорбленной в чувстве собственного достоинства тем, что приезд обещанного ей жениха волновал ее в тайне ее души, она стыдилась этого и старалась перед собою даже скрыть это чувство. Они же (ее золовка уже нарядилась) прямо говорили ей, что она должна сделать то же, предполагая это в порядке вещей. Сказать им, как ей совестно было за себя и за них, это значило выдать свое волнение; кроме того, отказаться от этого наряжания повело бы к продолжительным шуткам и настаиваниям. Она вспыхнула, прекрасные глаза ее потухли, некрасивое лицо покрылось пятнами, и с тем некрасивым выражением жертвы, чаще всего останавливающимся на ее лице, она отдалась во власть мадемуазель Бурьен и Лизы. Обе женщины заботились совершенно искренно о том, чтобы сделать ее красивою. Она была так дурна, что ни одной из них не могла прийти мысль о соперничестве с нею; поэтому они совершенно искренно, с тем наивным и твердым убеждением женщин, что наряд может сделать лицо красивым, принялись за ее одеванье.
— Нет, право, мой дружок, это платье нехорошо, — говорила Лиза, — вели подать, у тебя там есть масака. Право. А это нехорошо, слишком светло, нехорошо, нет, нехорошо.
Нехорошо было не платье, но лицо и вся фигура княжны. Этого не чувствовали мадемуазель Бурьен и маленькая княгиня; им все казалось, что, ежели приложить голубую ленту к волосам, зачесанным кверху, и спустить голубой шарф с коричневого платья и т. п., то все будет хорошо. Но они забывали, что испуганное лицо и фигуру нельзя было изменить, и потому, как они ни видоизменяли раму и украшение этого лица, само лицо портило все. После двух или трех перемен, которым покорно подчинялась княжна Марья, в ту минуту, как она была зачесана кверху (прическа, совершенно изменившая и портившая ее лицо), в голубом шарфе и масака нарядном платье, маленькая княгиня раза два обошла кругом ее, маленькою ручкой оправила тут складку платья, там подернула шарф и посмотрела, склонив голову, то с той, то с другой стороны.
— Нет, это нельзя, — сказала она решительно, всплеснув руками. — Нет, Мари, решительно это нейдет к вам. Я вас лучше люблю в вашем сереньком ежедневном платьице, пожалуйста, сделайте это для меня, — сказала она горничной, — принеси княжне серенькое платье, и посмотрите, мадемуазель Бурьен, как я это устрою, — сказала она с улыбкой предвкушения артистической радости.
Но, когда Катя принесла требуемое платье, княжна Марья неподвижно все сидела перед зеркалом, глядя на свое лицо, и в зеркале увидала, что в глазах ее стоят слезы и что рот ее дрожит, приготовляясь к рыданиям.
— Ну, княжна, — сказала мадемуазель Бурьен, — еще маленькое усилие.
Маленькая княгиня, взяв платье из рук горничной, подходила к княжне Марье.
— Нет, теперь мы это сделаем просто, мило, — говорила она.
Голоса ее, мадемуазель Бурьен и Кати, которая о чем-то засмеялась, сливались в веселое лепетанье, похожее на пенье птиц.
— Нет, оставьте меня, — сказала княжна.
И голос ее звучал такой серьезностью и страданием, что лепетанье птиц тотчас же замолкло. Они посмотрели на большие, прекрасные глаза, полные слез и мысли, ясно и умоляюще смотревшие на них, и они поняли, что настаивать бесполезно и даже жестоко.
— По крайней мере, перемените прическу, — сказала маленькая княгиня. — Я вам говорила, — с упреком сказала она, обращаясь к мадемуазель Бурьен, — что у Мари одно из тех лиц, которым этот род прически совсем нейдет. Перемените, пожалуйста.
— Нет, оставьте меня, оставьте меня, все это мне совершенно безразлично, — отвечал голос едва удерживающей слезы княжны Марьи.
Они пожали плечами, сделали жест удивления, признаваясь теперь, что княжна Марья в этом виде была очень дурна, хуже, чем всегда; но было уже поздно. Она смотрела на них с тем выражением, которое они знали, выражением мысли и грусти. Выражение это не внушало им страха к княжне Марье, — этого чувства она никому не внушала. Но они знали, что, когда на ее лице появлялось это выражение, она была молчалива, и скучна, и упорна в своих решениях.