— Князь, что я сказала — есть все, что в моем сердце. Я благодарю за честь, но никогда не буду женой вашего сына.
— Ну, и кончено, мой милый. Очень рад тебя видеть, очень рад тебя видеть. Поди к себе, княжна, поди, — говорил старый князь.
«Мое призвание другое, — думала про себя княжна Марья, — мое призвание быть одиноко несчастной, мое призвание быть счастливой другим счастьем, счастьем жертвовать собой для других.
И что бы мне это ни стоило, я сделаю счастье бедной Каролины. Она так страстно его любит. Она так страстно раскаивается. Я все сделаю, чтобы устроить ее брак с ним. Ежели он не богат, я дам ей средства, я попрошу отца, я попрошу Андрея. Я так буду счастлива, когда она будет его женою. Она так несчастлива, чужая, одна, без помощи, и так страстно любит».
Через день князь Василий с сыном уехали, и жизнь в Лысых Горах пошла по-старому.
Долго Ростовы не имели известий о Николае. Только в начале зимы графу было передано письмо, на котором он узнал руку сына. Получив письмо, граф испуганно и поспешно, стараясь не быть замеченным, на цыпочках пробежал в свой кабинет, заперся и стал читать. Когда Анна Михайловна, узнав (как она все знала, что делалось в доме) о получении письма, тихими шагами вошла к графу, она застала его с письмом в руках рыдающим и вместе смеющимся.
— Дорогой мой, — вопросительно-грустно и с готовностью всякого участия произнесла Анна Михайловна.
Граф зарыдал еще больше.
— Николай… письмо… голубчик ранен… был… ранен… голубчик мой… слава Богу… Графинюшке как сказать?…
Анна Михайловна подсела к нему, отерла своим платком слезы с его глаз, с письма, закапанного ими, и свои слезы, и прочла письмо, успокоила графа и решила, что за обедом, до чая, она приготовит графиню, а после чая объявит все, коли Бог ей поможет. Все время обеда Анна Михайловна говорила о слухах войны, o Николае спросила два раза, когда получено было последнее письмо Николая, хотя она знала это и прежде, и заметила, что очень легко, может быть, и нынче получится письмо. Всякий раз, как графиня начинала беспокоиться и тревожно взглядывать то на графа, то на Анну Михайловну, Анна Михайловна самым незаметным образом сводила разговор на незначительные предметы. Наташа, из всего семейства более всех одаренная способностью чувствовать оттенки интонаций, взглядов и выражений лица, с начала обеда насторожила уши и знала, что что-нибудь есть между ее отцом и Анной Михайловной и что-то касающееся Николая. Но, несмотря на всю свою смелость (она знала, как чувствительна была ее мать ко всему, что касалось известий о Николае), она все-таки не решалась за обедом сделать вопрос, но от беспокойства за обедом ничего не ела и вертелась на стуле, не слушая замечаний своей гувернантки. После обеда она стремглав бросилась догонять Анну Михайловну в диванной и с разбега бросилась ей на шею.
— Тетенька, голубушка, ангел, скажите, что вы знаете?
— Ничего, мой друг.
— Нет, душенька, голубчик, милая, персик, я Борю не буду любить, коли не скажете, я не отстану, я знаю, что вы знаете.
Анна Михайловна покачала головой.
— Ах, плутовка, дитя мое, — сказала она. — Но, ради бога, будь осторожна: ты знаешь, как это может поразить твою маму, — и она в коротких словах рассказала Наташе содержание письма, с обещанием не говорить никому.
Наташа не последовала примеру Анны Михайловны, а с испуганным лицом вбежала к Соне, схватила ее за руку и, прошептав «важный секрет», потащила ее в детскую.
— Николай! Ранен! Письмо! — проговорила она, торжествуя и радуясь силе впечатления, которое она произведет. Соня вдруг побледнела, как платок, задрожала и упала бы, коли бы ее не схватила Наташа. Впечатление, произведенное известием, было сильнее, чем того ожидала Наташа. Она сама расплакалась, унимая и успокаивая своего друга.
— Вот видно, что все вы, женщины, плаксы, — сказал пузан Петя, однако сам испугавшийся больше всех при виде падающей Сони. — Я так очень рад и право очень рад, что Николай так отличился. Все вы нюни.
Девочки засмеялись.
— А ведь у тебя была истерика настоящая, — сказала Наташа, видимо, весьма этим гордая. — Я думала, что только у старых могут быть истерики.
— Ты не читала письма? — спрашивала Соня.
— Не читала, но она сказала, что все прошло и что он уже офицер.
Петя, тоже молча, стал ходить по комнате.
— Кабы я был на месте Николая, я бы еще больше этих французов убил, — сказал он вдруг, — такие они мерзкие!
Соне, видимо, не хотелось говорить, она даже не улыбнулась на слова Пети и молча продолжала задумчиво смотреть в темное окно.
— Я бы их побил столько, что кучу из них, — продолжал Петя.
— Молчи, Петя, какой ты дурак.
Петя обиделся, и все помолчали.
— Ты его помнишь? — вдруг спросила Наташа.
Соня улыбнулась.
— Николая?
— Нет, Соня, ты помнишь ли его так, чтоб хорошо помнить, чтобы все помнить? — с старательными жестами сказала Наташа, видимо, желая придать своим словам самое серьезное значение. -
И я помню. Николая я помню, — сказала она, — а Бориса не помню. Совсем не помню.
— Как? Не помнишь Бориса? — спросила Соня с удивлением.
— Не то что не помню, — я знаю какой он, но не так помню, как Николая. Николая я закрою глаза и помню, а Бориса — нет (она закрыла глаза), так нет ничего.
— Нет, я очень помню, — сказала Соня.
— А ты напишешь ему? — спросила Наташа.
Соня задумалась. Вопрос о том, как писать Николаю, и нужно ли писать, и как писать, был вопрос, мучивший ее. Теперь, когда он был уже офицер и раненый герой, хорошо ли было с ее стороны напоминать ему о себе и как будто о том обязательстве, которое он взял на себя в отношении ее? «Пускай он делает, как хочет, — думала она. — Мне довольно только любить его. А он может подумать, получив мое письмо, что я напоминаю ему что-нибудь».