Солдаты, принесшие князя Андрея и снявшие с него попавшийся им золотой образок, навешенный на брата княжною Марьею, увидав ласковость, с которой обращался император с пленными, поспешили возвратить образок. Князь Андрей не видал, кто и как надел на него, но на груди его вдруг очутился образок на той же мелкой золотой цепочке.
«Хорошо бы это было, — подумал князь Андрей, взглянув на этот образ, который с таким чувством и благоговением навесила на него сестра, — хорошо бы это было, ежели бы все было так ясно и просто, как оно кажется милой бедной и доброй княжне Марье. Как хорошо было бы знать, где искать помощи в этой жизни, и знать, что нам верно объяснено ее значение, и находить помощь даже в смерти, твердо зная, что будет там, за гробом. Но для меня и теперь, когда я умираю, нет в этом ничего верного, кроме ничтожества всего мне понятного и величия чего-то, чего-то непонятного, но важнейшего».
Носилки тронулись. При каждом толчке он опять чувствовал невыносимую боль, лихорадочное состояние усиливалось, и он начинал бредить. Те мечтания о тихой семейной жизни, об отце, жене, сестре и будущем сыне, то раскаяние в отношении жены и нежность, которую он испытывал в ночь накануне сражения, составляли главное основание его горячечных представлений. Тихая жизнь и спокойное семейное счастье в Лысых Горах манили его к себе, он уже достигал этого успокоения, когда вдруг являлся маленький Наполеон с своим холодным, покровительственным и счастливым несчастием других взглядом, жег в груди, мучая, тянул и лишал его, Болконского, всего того, что было успокоение и счастье.
Скоро все мечтания смешались и слились в массе, мраке беспамятства и забвения, которые гораздо вероятнее, по мнению самого Ларрея, должны были разрешиться смертью, чем выздоровлением.
— Это человек нервный и желчный, — сказал Ларрей, — он не выздоровеет.
В начале 1806 года Николай Ростов вернулся в отпуск. Ночью он подъезжал на перекладных санях к освещенному еще дому на Поварской. Денисов ехал тоже в отпуск, и Николай уговорил его ехать с собой и остановиться в доме отца. Денисов спал в санях после перепою в последней ночи.
«Скоро ли? Скоро ли? О эти несносные улицы, лавки, калачи, фонари, извозчики», — думал Николай, на санях подаваясь вперед, как бы помогая этим лошадям. — Денисов, приехали! — «Спит. Вот он, угол, перекресток, где Захар-извозчик стоит, вот он и Захар, и все та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники покупали. Скоро ли? Ну!»
— К какому дому? — спросил ямщик.
— К этому дому, к большому. Как ты не видишь? Это наш дом. Денисов!
— Что?
— Приехали.
— Ну, хорошо.
— Дмитрий, — обратился он к лакею на козлах. — Это у нас огонь?
— У папеньки в кабинете. Еще не ложились.
— Смотри же не забудь, достань мне новую венгерку. Может, кто есть. — И Ростов пощупал усы. Они были целы. — Ну, все хорошо. Ну же, пошел. И не думают, что мы приехали.
— То-то, ваше сиятельство, заплачут, — сказал Дмитрий.
— Да, ну три целковых на чай. Пошел. Ну же, пошел! — кричал он ямщику. — Да проснись же, Вася, — обращался он к Денисову, который опять завалился. — Да ну же, пошел, три целковых на чай, пошел!
Николай выскочил из саней, уже входил в грязные барские сени, а дом так же стоял неподвижно, нерадушно. Никто не знал, не встретил. Старик Михайла вот, в очках, сидит и вяжет из покромок лапти.
«Боже мой! Все ли благополучно! Батюшки, не могу, задохнулся», — подумал Николай, останавливаясь, чтобы перевести дух.
— Михайла! Что ж ты!
— Батюшки-светы! — вскрикнул Михайла, узнав молодого барина. — Господи Иесусе Христе, что ж это? — И Михайла задрожал от волнения, бросился в дверь, опять назад и припал к плечу Николая.
— Здоровы?
— Слава Богу. Сейчас только поужинали.
— Поди проводи.
На цыпочках побежал Николай в темную большую залу. Все то же, те же ломберные столы, те же трещины на стенах, та же люстра грязная. Девка одна уже видела Николая, и не успел он добежать до гостиной, как что-то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло его. Еще другое, третье. Еще поцелуи, еще слезы, еще крики.
— А я-то не знал… Коко! Друг мой Коля! Вот он… Наш-то… Как переменился! Свечи, чаю!
— Со мной Денисов.
— Прекрасно.
— Да меня-то поцелуй.
— Душенька. Мама. Графинюшку приготовить.
Соня, Наташа, Петя, Анна Михайловна, Вера, старый граф обнимали его, люди и горничные кричали и ахали. Петя повис на его ногах.
— А меня-то.
Наташа, отскочив от него, после того как она, пригнув его к себе, расцеловала все его лицо, держась за полу его венгерки, прыгала, как коза, на одном месте и визжала. Со всех сторон были блестящие слезами радости любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя. Соня, красная, как кумач, тоже держалась за его руку и вся cиялa в блаженном взгляде, устремленном в его глаза. Но он через них все еще ждал и искал кого-то. И вот послышались шаги в дверях. Шаги такие быстрые, что это не могли быть шаги его матери. Но это была она, в своем новом незнакомом, сшитом, верно, без него платье.
Она побежала, падая, и упала на грудь сына. Она не могла поднять лица и только прижимала его к холодным шнуркам его венгерки.
Денисов, который незамеченный стоял тут же, стал потирать себе глаза, которые, должно быть, отпотели от холода.
— Папенька, друг мой Денисов.
— Милости прошу. Знаю, знаю.
Те же счастливые, восторженные лица обратились на мохнатую, черноусую фигурку Денисова и окружили его.