Война и мир. Первый вариант романа - Страница 156


К оглавлению

156

— Папа, а я к вам за делом приходил. Я было и забыл. Мне денег нужно.

— Вот как, — сказал отец, находившийся в особенно веселом духе. — Я тебе говорил, что недостанет. Много ли?

— Очень много, — краснея, и с глупой, небрежной улыбкой, которую долго потом не мог себе простить Николай. — Я немного проиграл, — сказал он, — то есть много, даже очень много, сорок две тысячи.

— Что? Полно, не может быть…

Когда сын рассказал все как было, и главное то, что он обещал заплатить нынче же вечером, старик схватил себя за голову, и, не думая упрекать сына и жаловаться, бросился из комнаты, только приговаривая: «Как же ты мне не сказал прежде», — и поехал к своим знатным знакомым отыскивать нужную сумму. Когда он вернулся в двенадцатом часу с камердинером, несшим за ним деньги, он в кабинете у себя нашел сына, лежавшего на диване и плакавшего навзрыд, как ребенок.

Денисов на другой день отвез деньги и вызов Долохову, но получил отказ.

Через две недели Николай Ростов уехал в свой полк — тихий, задумчивый и печальный, не простившись ни с кем из своих блестящих знакомых и проведший последнее время в комнате барышень, исписав их альбомы стихами и музыкой. Старый граф, набрав учителей и гувернанток, после отъезда сына вскоре переехал в деревню, где его присутствие, как он думал, становилось необходимо вследствие совершенного расстройства дел, произведенного преимущественно последним неожиданным долгом — сорок две тысячи.

XXVI

Два дня после объяснения своего с женою Пьер уехал в Петербург с намерением получить паспорт и ехать за границу, но война была уже объявлена, и паспорта не выдавались. Остановившись не в своем доме, не у тестя, князя Василия, ни у кого из многочисленных знакомых, он жил в Аглицкой гостинице, не выходя из комнаты и никому не дав знать о своем приезде. Целые дни и ночи он проводил, лежа на диване и задрав ноги и читая, или расхаживая по своей комнате, или слушая разговоры г-на Благовещенского, — единственное лицо, которое он видел в Петербурге. Благовещенский был хитрый, подобострастный и глупый делец, который ходатайствовал по делам еще покойного графа Безухова. Пьер послал за ним, чтобы поручить ему взять паспорт, и с тех пор он приходил каждый день и сидел молча целые дни перед Пьером, считая это сиденье в комнате графа весьма хитрым с своей стороны маневром, долженствовавшим принести ему большие выгоды. Пьер же привык к этому глупому и подобострастному лицу, не обращал на него никакого внимания, но любил, когда он сидит тут.

— Приходите же, — говорил он ему, прощаясь.

— Слушаю-с. Все изволите читать, — говорил Благовещенский, входя.

— Да. Садитесь, чаю, — говорил Пьер.

Пьер жил так более двух недель. Он не знал, когда какое число, какой день, и каждый раз, просыпаясь, спрашивал себя, вечер это или утро. Ел он то в середине дня, то в середине ночи. Прочел он в это время и все романы мадам Сюза и Рэдклиф, «Дух законов» Монтескье и скучные волюмы переписки Руссо, которые он не читал до сих пор, и все ему казалось одинаково хорошо. Как только он оставался без книги или без Благовещенского, рассказывающего о выгоде службы в Сенате, он начинал думать о своем положении, и всякий раз как повторялся в его голове весь, все тот же самый, путь тысячу раз повторенных скверных мыслей и приводил его все к тому же безвыходному положению отчаяния и презрения к жизни, он говорил себе всякий раз вслух и по-французски: «Э, разве не все равно. Стоит ли думать об этом, когда вся жизнь такая короткая глупость».

Только когда он читал или слушал Благовещенского, ему урывками приходили прежние мысли то о том, как глуп Благовещенский, полагая, что быть сенатором — верх славы, когда слава египетского героя, и та — нечистая слава; то, читая про любовь какой-нибудь Амелии, — о том, как бы он сам полюбил и отдал бы себя любви женщине; то, читая Монтескье, — о том, как односторонне судит писатель этот о причинах духа законов и как, ежели бы он дал себе труд подумать, он, Пьер, написал бы об этом предмете другую, лучшую книгу, и т. д.

Но как только он останавливался на этой мысли, ему приходило в голову то, что с ним было, и он говорил себе, что все это вздор и все равно, и не стоит того вся глупая жизнь, чтобы чем-нибудь заниматься. Как будто свернулся тот винт, на котором стояла вся его жизнь.

«Что я, для чего я живу, что творится вокруг меня, что надобно любить и что надобно презирать, что я люблю и что я презираю, что дурно, что хорошо?» — были вопросы, которые, не получая ответа, представлялись ему. И отыскивая ответы, он лично, одиноко, несмотря на свое малое изучение философии, проходил по тем путям мысли и приходил к тем же сомнениям, по которым проходила и старая философия всего человечества. «Что есть я, что жизнь, что смерть, какая сила управляет всем?» — спрашивал он себя. И единственный, нелогический ответ на все эти вопросы удовлетворял его. Ответ этот: «Только в смерти возможно спокойствие». Все в нем самом и вокруг его во всем мире представлялось ему столь запутанным, бессмысленным и безобразным, что он боялся одного, как бы люди не втянули его опять в жизнь, как бы не вывели его из этого презрения ко всему, в котором одном находил он временное успокоение.

В одно утро он лежал, положив ноги на стол, с раскрытым романом, но погруженный в этот тяжелый, безвыходный ход мыслей, все повертывая и повертывая этот свинтившийся винт мысли, все так же повертывавшийся и ничего не захватывающий. Благовещенский сидел в уголке, и Пьер смотрел на его чистенькую фигуру, как смотрят на угол печи. «Ничего не найдешь, ничего не придумаешь, — говорил себе Пьер. — Все гадко, все глупо, все навыворот. Все, из чего бьются люди, гроша не стоит. А знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости. Не глупа эта аллегория о невозможности вкушения плода с древа познания добра и зла», — думал он.

156