Прошло две недели, и дело освобождения ни на шаг не подвинулось вперед. Пьер бился, хлопотал, но смутно чувствовал, что он не имеет той практической цепкости, которая бы дала ему возможность непосредственно взяться за дело и вертеть колеса. Он стал сердиться, угрожать управляющему и требовать. Управляющий, считавший все эти затеи молодого графа почти безумством, невыгодными для себя, для него, для крестьян, сделал уступку. Продолжая дело освобождения представлять невозможным, он распорядился постройкой во всех имениях больших зданий школ, больниц и приютов — и научил крестьян прийти к барину с благодарностью за его милости. Пьер разговаривал раза два с крестьянами и, расспрашивая их о их нуждах, убедился еще больше в необходимости для них затеваемых им преобразований. Он нашел в их речах подтверждение всех своих планов, точно так же как управляющий в их речах находил охуждение и доказательство бесполезности всех планов графа. Но Пьер не знал, что в неопределенности речи народа можно найти подтверждение всему, как в словах оракула, и был очень счастлив, когда ему говорили мужики, как они век за него будут Бога молить, за его больницы и школы. Пьер, объехав все орловские деревни, видел своими глазами поднимающиеся кирпичные стены новых зданий больниц и школ.
«Вот она куда проникла и закипела жизнь, вдохнутая мне нашим священным братством», — думал он радостно, глядя на копошащихся каменщиков и плотников около новых строений. Видел Пьер отчеты управляющих о барщинских работах, уменьшенных на бумаге (в сущности работы прибавились, так как в барщинах везде прибавилась постройка своими силами больниц и школ). Управляющий сказал Пьерy, что народ благословляет его и что теперь оброчные, которым был убавлен оброк, строят придел во имя его ангела. Управляющий увещевал графа оставить свои планы освобождения, так как и теперь уже крестьяне вдвое облагодетельствованы против прежнего, и на решительные требования Пьерa продавать леса и крымское именье с тем, чтобы приступить к выкупу, обещал ему употребить все силы для исполнения воли графа.
После трехнедельного пребывания в деревнях, о котором он послал отчет в ложу, Пьер, счастливый и довольный, уехал назад в Петербург, но, не доезжая Москвы, сделал в 150 верст крюк, чтобы заехать к князю Андрею, которого он не видал до сих пор. Узнав, что князь Андрей живет в Богучарове, вновь отведенном ему отцом в 40 верстах от Лысых Гор, Пьер поехал прямо к нему. Это было весной 1807 года.
Усадьба, дом, сад, двор, надворные строения — все было такое же новенькое, как и первая трава, и первые березовые листья весны. Дом еще не был оштукатурен, плотники работали ограду, мужики, грязные, оборванные, в одноколках привезли песок, босоногие бабы рассыпали его под руководством немца-садовника, представляя резкий контраст своей грязи с чистотою и изяществом двора, фасада дома и цветников. Мужики, поспешно сдергивая шапки, посторонились перед въезжавшим дормезом Пьерa. Навстречу ему вышла не дворня в казакинах средних бар, не в пудре и чулках, как у него было по старине, а лакей во фраке на новый английский манер.
— Князь дома?
— Кушают кофе на террасе. Как прикажете доложить? — почтительно сказал лакей. В Пьерe было что-то, несмотря на его неловкость или скорее вследствие этого, что-то очень внушающее уважение.
Пьерa поразила противоположность изящества всего окружающего (которое надо было обдумать) с представлением об убитости и горе своего друга. Он поспешно вошел в чистый, с иголочки новый, пахнущий еще сосной, неоштукатуренный, но до малейших подробностей изящно и необыкновенно отделанный дом и, пройдя кабинет, подходил к двери террасы, на которой за окном виднелись белая скатерть, прибор и спина в бархатной шубке.
День был один из тех ранних, жарких апрельских дней, когда все так быстро растет, что боишься, слишком рано пройдет эта радость весны.
Резкий, неприятный голос послышался с террасы:
— Кто там, Захар? Проси в угольную. — Захар остановился, но Пьер обогнал его и, отдуваясь, быстрыми шагами вошел на террасу и ухватил за руку снизу Андрея так скоро, что на лице князя Андрея еще не успело пройти выражение досады, а Пьер уже, подняв очки, целовал его и близко смотрел на него.
— Это ты, голубчик, — сказал князь Андрей. И при этих словах Пьерa поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах, лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Пьер, расспрашивая и рассказывая, не переставал наблюдать и удивляться происшедшей перемене. Не то что он похудел, побледнел, возмужал, но взгляд этот и морщинка на лбу выражали сосредоточение на чем-то одном, долго поражали, пока он не привык.
При свидании после долгой разлуки, как это всегда бывает, разговор долго не мог установиться; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых они сами знали, что надо было говорить долго. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей кампании, о ране, о болезни, о планах на будущее (о смерти жены Андрей не говорил), на вопросах князя Андрея о женитьбе, разрыве, дуэли и масонстве. (Они не писали друг другу, не умели. Как князю Андрею наполнить пол-листика? Один только раз Пьер писал рекомендательное письмо Долохову.)
Та сосредоточенность и убитость, которую заметил Пьер во взгляде князя Андрея, теперь выражалась еще сильнее в суждениях князя Андрея, к которым часто примешивалась грустная насмешка над всем, что прежде составляло его жизнь, — желания, надежды счастья и славы. И Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастье и на добро неприличны. Ему совестно было высказывать все свои новые масонские мысли и поступки, и он сдерживал себя.