— Светлейший в саду? — спросил Кутайсов.
— В саду, ваше сиятельство.
И Кутайсов через сарай прошел в яблочный мужицкий сад с теми переливами тени и света, которые бывают только в густых яблочных садах. В саду было прохладно, и вдалеке виднелись раскинутые палатки, ковер и воротники мундиров и эполеты. Яблоки еще оставались на деревьях, и у плетня мальчишка босиком влез на дерево и тряс. Девчонка подбирала внизу. Они испуганно замерли, увидав Пьерa. Им казалось, что цель всех людей, а потому и этих, состояла в том, чтобы помешать им рвать яблоки. Кутайсов прошел вперед, мелькая между деревьями, к блестящему ковру и эполетам. Пьер, не желая развлекать главнокомандующего, остался сзади.
— Ну, хорошо, поезжай сам да пришли его ко мне.
Кутузов, засмеявшись чему-то, встал и пошел к избе переваливающейся, ныряющей походкой, руки назад. Пьер подошел к нему. Но еще прежде главнокомандующий остановился перед ополченным офицером, знакомым Пьеру. Это был Долохов. Долохов говорил что-то горячо Кутузову, который через голову его кивнул Пьеру. Пьер подошел. Долохов говорил:
— Все сражения наши были проиграны от слабости левых флангов. Я осмотрел нашу позицию, и наш левый фланг слаб. Я решил, что ежели я доложу вам, ваша светлость может прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда у меня не убудет.
— Так, так.
— А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
— Так, так.
— А ежели вашей светлости нужно человека, который бы пошел в неприятельскую армию убить Бонапарта, то я готов быть таким.
— Так, так… — сказал Кутузов, смеющимися, сузившимися глазами глядя на Пьерa, и тут же обратился к Толю, шедшему за ним. — Сейчас иду, не разорваться мне. Хорошо, голубчик, благодарю тебя, — обратился он к Долохову, отпуская его. И к Пьеру: — Хотите пороху понюхать? Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем вашей супруги. Здорова она? Мой привал к вашим услугам. -
И Кутузов прошел в избу.
Пообедав у Кутайсова и попросив у него лошадь и казака, Пьер поехал к Андрею, у которого и намерен был отдохнуть и провести ночь до сражения.
Князь Андрей в этот ясный августовский вечер 25-го числа лежал в разломанном сарае деревни Князьково на разостланном ковре. Сарай этот был на задворках деревни, над скатом выгона, по которому стояли солдаты его батальона. Крыша с сарая вся была стащена, и одна сторона, выходившая над обрывом, отломана так, что князю Андрею открывался далекий и прекрасный вид, оживленный видом войск, лошадей и столбов дыма, поднимавшихся с разных сторон из котлов. На задворках около сарая был виден остаток овина, и между овинами и сараями была полоска осин и березок тридцатилетних, у которых сучья были обрублены, одна срублена и некоторые зарублены. Князь Андрей застал своих солдат, рубивших этот лесок или садок, видимо, насаженный старательным хозяином-мужиком, и запретил им рубить, предоставляя таскать сараи и бревна. Зеленые еще березки с кое-где ярко желтеющими листьями стояли веселые и курчавые над его головой, не шевелясь ни одним листком в тишине вечера. Князь Андрей жалел и любил все живое и радостно смотрел на эти березки. Желтые листья обсыпали место под ним, но это они обсыпали прежде, теперь ничего не падало, они блестели ярким светом, вырвавшимся из-за туч, — блестящим светом. Воробьи слетали с берез на оставшееся звено забора и опять влетали на них.
Князь Андрей лежал, облокотившись на руку и закрыв глаза. Распоряжения все были сделаны, завтра должно было быть сражение. У начальника его колонн он уже был, с ротным и батальонным командирами обедал — и теперь хотел побыть один и подумать — подумать так же, как он думал накануне Аустерлица. Как ни много времени прошло с тех пор, как ни много пережито было с тех пор, как ни скучна и никому не нужна и ни тяжела ему казалась его жизнь, теперь точно так же, как и семь лет тому назад накануне сражения, страшного сражения, которое ему предвиделось назавтра, он чувствовал себя взволнованным и раздраженным и испытывал необходимость, как и тогда, сделать счеты с самим собою и спросить себя, что и зачем я?
Ничего похожего не было в нем, каким он был в 1805-м и каким он был в 1812 году. Все очарования войны не существовали уже для него. Откидывая и откидывая прежние заблуждения, он дошел до того, что война ему представлялась уже самым простым и ясным, но ужасным делом. Он несколько недель тому назад сказал себе, что война понятна и достойна только в рядах солдат, без ожидания наград и славы, — воевать в товариществе Тимохиных и Тушиных, которых он так глубоко презирал прежде, к уважению которых он не пришел и теперь, но которых все-таки предпочитал Несвицким, Кутайсовым и Чарторижским и т. п. на том основании, что, хотя Тимохины и Тушины были почти животные, но честные, нелживые простые животные, а те были обманщики и лгуны, загребающие жар чужими руками и над смертью и страданиями людей вырабатывающие себе крестики и ленточки, которых им и не нужно.
Но даже и эта война в самом упрощенном виде теперь слишком ясно, всей своей ужасной бессмысленностью представлялась князю Андрею. Он был раздражен, ему хотелось думать, он чувствовал, что находится в одной из тех минут, когда ум так проницателен, что, откидывая все ненужное, запутывающее, проникает в самую сущность вещи, и именно от этого ему страшно было думать. Он удерживался и все-таки думал. Он вызывал в себе тот ряд мыслей, которые бывали у него прежде, но ничего похожего не шевелилось в нем. «Чего же я хочу? — спрашивал он сам себя. — Славы, власти над людьми? Нет, зачем? Я бы не знал, что с нею делать. Не только не знал бы, что делать, но знаю наверное, что людям ничего нельзя желать, не к чему стремиться». Он посмотрел на воробьев, слетевших роем с забора на выгон, и улыбнулся: «Что ж, они (люди) могут решать. Все идет по тем вечным законам, по которым этот воробей отстал от других и подлетел после. Так чего же я хочу? Чего? Умереть, чтоб меня убили завтра? Чтоб меня не было — чтобы все это было, а меня бы не было?»