— Да, но как же установились такие противоположные мнения? — спросил Пьер.
— Как установились? Как установилась всякая ложь, которая со всех сторон окружает нас и которая, очевидно, должна быть тем сильнее, чем хуже то дело, которое служит ей предметом. А война есть самое гадкое дело, и потому все, что говорят о войне, — все ложь и ложь. Сколько сот раз я видал людей, которые в сражении бежали или, спрятавшись, сидели, ждали позора и вдруг узнавали по реляции, что они были герои и прорвали, опрокинули или сломили врагов, и потом твердо и от всей души верили, что это была правда. Другие бежали от страха, натыкались на неприятеля, и неприятель бежал от них, и потом уверялись, что они, влекомые мужеством, свойственным сынам России, бросились на врага и сломили его. А потом оба неприятеля служат благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу. Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать древа познания добра и зла.
Они ходили теперь перед сараем, солнце уже зашло, и звезды выходили над березками, левая сторона неба была закрыта длинными тучами, поднимался ветерок. Со всех сторон виднелись огни наши и вдалеке огни французов, казавшиеся в ночи особенно близкими.
По дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей и послышались гортанные голоса двух немцев. Они близко ехали, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:
— Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить
— Почему же нет, даже до Казани, — сказал другой.
— Так как цель состоит только в том, чтоб ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц
— О, да, — послышался басистый, в себе самоуверенный немецкий голос, и Клаузевиц с другим немцем, важные люди при штабе, проехали.
— Да, перенести в пространство, — повторил, смеясь, князь Андрей. — В пространстве-тo у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно.
— И все — немцы, и в штабе все немцы, — сказал Пьер.
— Это — море, в котором редкие острова русские. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить, славные учителя. Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, это — не брать пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы Александр Павлович ни разговаривал в Тильзите. Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну — вот что скверно, великодушничали и т. п. И все это великодушие от того, что мы не хотим видеть, как для нас бьют теленка, а кушаем его под соусом. Нам толкуют о правах, рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и т. д. Все вздор! Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство. Нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего — убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах и разумности. Одна разумность в том, чтобы понять, что в этом деле одна скотскость моя призвана. На ней и строить все. Не брать пленных, и кто готов на это, как я готов теперь, — тот военный, а иначе — сиди дома и ходи к Анне Павловне в гостиную разговаривать.
Князь Андрей остановился перед Пьером и остановил на нем странно блестящие, восторженные глаза, смотревшие куда-то далеко.
— Да, теперь война — это другое дело. Теперь, когда дело дошло до Москвы, до детей, до отца, мы все, от меня и до Тимохина, мы готовы. Нас не нужно посылать. Мы готовы резать. Мы оскорблены, — и он остановился, потому что губа его задрожала. — Ежели бы так было всегда: шли бы на верную смерть, не было бы войны за то, что П.И. обидел М.И., как теперь. А ежели война, как теперь, так война, и тогда интенсивность войск была б не та, как теперь. Мы бы шли на смерть, и им бы невкусно это было — вестфальцам и гессенцам в т. д. А в Австрии мы бы и вовсе драться не стали. Все в этом — откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. Меня не Александр Павлович посылает, а я сам иду. — Однако ты спишь — ложись, — сказал князь Андрей.
— О нет! — отвечал Пьер, испуганно, соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.
— Ложись, ложись, перед сраженьем нужно выспаться, — повторил князь Андрей.
— А вы?
— И я лягу.
И действительно, князь Андрей лег, но не мог спать, и, как только он услыхал звуки храпения Пьерa, он встал и до рассвета продолжал ходить перед сараем. В шестом часу он разбудил Пьерa.
Полк князя Андрея, находившийся в резерве, выстраивался. Впереди слышно и видно было усиленное движение, но канонада еще не начиналась. Пьер, желавший видеть все сражение, простившись с князем Андреем, поехал вперед по направлению к Бородину, где он надеялся встретить Бенигсена, предложившего ему накануне причислить его к своей свите.
В шесть часов было светло. Утро было серое. «Может быть, и вовсе не начнут, может быть, этого не будет», — думал Пьер, подвигаясь по дороге. Пьер редко видел утро. Он вставал поздно, и впечатление холода и утра соединялось в его впечатлении с ожиданием чего-то страшного. Он ехал и чувствовал, что как будто он не проснулся еще, что будто он все еще с князем Андреем лежит на его турецком ковре, и говорит, и слушает его говорящим, и видит эти страшно блестящие, восторженные глаза и безнадежные, сдержанно-разумные речи. Он ничего не помнил из того, что говорил князь Андрей, он только помнил его глаза, лучистые, блестящие, далеко смотрящие куда-то, и одно только вводное предложение из всех его речей живо осталось в памяти Пьерa: «Война теперь — это другое дело, — сказал он, — теперь, когда дошло до Москвы, нас не нужно посылать, а все, от Тимохина до меня, в хорошие или дурные минуты готовы резать. Мы оскорблены». И губа князя Андрея дрогнула при этом. Пьер ехал, пожимаясь от свежести и вспоминая эти слова. Он проехал уже Бородино и остановился у батареи, где он был вчера. Пехотные солдаты, которых не было вчера, стояли тут, и два офицера смотрели вперед влево. Пьер посмотрел тоже по направлению их взгляда.