Вдруг в девичьем крыльце застучали ноги по ступенькам, скрипнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос Анисьи Федоровны сказал:
— Прямо-то вот, барышня. Только не оглядывайтесь.
— Я не боюсь, — отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели ножки в тоненьких башмачках.
«Она, да. Ну что ж я? — подумал Николай. — Не знаю. Но она прелесть».
Соня была уже в двух шагах и увидала его. Она увидала его тоже не таким, каким она знала и всегда немного боялась его. Он был в дядюшкином казакине с спутанными волосами и насурмленными бровями, тоже с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня испугалась того, что будет, и быстро подбежала к нему.
«Совсем другая и все та же», — думал Николай, глядя на ее лицо, все освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых сладко пахло пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
— Соня, ждешь, видно, своего суженого, — сказал Николай. — Нечего и в амбаре слушать. Пойдем, увидят. — Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.
Когда они возвращались назад, Наташа, всегда все видевшая и замечавшая, села в сани с Диммлером, а Соню посадила с Николаем. Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал, все оглядываясь в этом странном лунном свете на Соню, отыскивал в этом переменяющем все свете и из-под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он положил не разлучаться. Вглядывался, вглядывался и, когда узнавал все ту же и другую и вспоминал этот запах пробки, смешанный с поцелуем, молча отворачивался или иногда только спрашивал: «Соня, вам хорошо?» — и продолжал править.
На середине дороги он, однако, дал подержать лошадей кучеру и перебежал к Диммлерам. Он подбежал к саням Наташи и сел на отвод.
— Наташа, — сказал он ей шепотом по-французски, — знаешь, я решился насчет Сони.
— Ты ей сказал? — спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
— Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
— Я так рада, так рада! Я уже сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Николай, как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливою, без Сони, — продолжала Наташа. — Теперь я так рада. Ну, беги к ней.
— Нет, постой, ах, какая ты смешная! — говорил Николай, все всматриваясь в нее и в ней тоже находя что-то такое новое, необыкновенное, чего он прежде не видал в ней. Именно не видал он в ней прежде этой сердечной серьезности, которая ясна была, в то время как она своими усами и бровями говорила, что он должен был это сделать.
— Кабы я прежде видел ее такою, какая она теперь, я бы давно спросил, что сделать, и сделал бы, что она бы велела, и все бы было хорошо… Так ты рада, и я хорошо сделал?
— Ах, так хорошо! Я недавно, знаешь, с мамашей поссорилась за это. Мама говорила, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мам побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
— Так хорошо, — сказал Николай, опять вглядевшись в брови и усы, чтоб знать, правда ли это, и, скрипя сапогами, соскочил и побежал к своим саням. Все тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из-под собольего капора, сидел там.
Вскоре после святок старая графиня настоятельно стала требовать от сына, чтоб он женился на Жюли, и когда он признался ей в своей любви и в обещаниях, данных Соне, старая графиня стала упрекать перед сыном Соню и называла ее неблагодарной. Николай умолял мать простить его и ее, угрожая даже тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же тайно женится на ней, и, почти рассорившись с отцом и матерью, уехал в полк, обещая Соне устроить в полку свои дела и через год приехать жениться на ней.
Вскоре после отъезда сына Илья Андреевич собрался в Москву для продажи дома. Наташа утверждала, что князь Андрей уже, верно, приехал, и умоляла, чтобы отец взял ее с собою. После переговоров и колебаний решено было графине оставаться в Отрадном, а отцу с двумя девочками ехать в Москву на месяц и остановиться у тетушек.
Любовь князя Андрея и Наташи и их счастье было одной из главных причин происшедшего переворота в жизни Пьера. Ему не было завидно, он не ревновал. Он радовался счастью Наташи и своего друга, но после этого вся жизнь его расстроилась. Весь интерес масонства вдруг исчез для него. Весь труд самопознания и самосовершенствования пропал даром. Он поехал в клуб. Из клуба с старыми приятелями к женщинам. И с этого дня начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер, ничего не сказав ей, собрался в Москву и уехал.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной праздно кормящейся дворней, как только он увидал, проехав по городу, эту Иверскую с свечами, эту площадь с неизъезженным снегом, этих извозчиков, эти лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, все ругающих, ничего не желающих и, никуда не спеша, доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь и Аглицкий клуб, он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Со времени своего приезда в Москву он ни разу не открывал своего дневника, не ездил к братьям масонам, отдался опять своим главным страстям, в которых он признавался при принятии в ложу, и был ежели не доволен, то не мрачен и весел. Как бы он даже не ужаснулся, а с презрением бы не дослушал того, который семь лет тому назад, до Аустерлица, когда он только приехал из-за границы, сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея определена предвечно и давно пробита. Жениться на красавице, жить в Москве, давать обеды, играть в бостон, слегка бранить правительство, иногда покутить с молодежью и быть членом Аглицкого клуба.