— Я желаю мира не менее императора Александра, — начал он. — Я восемнадцать месяцев, — сказал он, — делаю все, чтобы получить его. Я восемнадцать месяцев жду объяснения. — Но он начал говорить, и уже одно слово, независимо от его воли, погоняя другое, вырывалось из него, воспоминание о требовании очистить Померанию, кончившемся вступлением в Россию, представилось и тотчас же выразилось словами.
— Но для того, чтобы начать переговоры, чего же требуют от меня?
— Отступления войск за Неман.
Наполеон как будто не обратил на это внимания и продолжал:
— Но для того, чтобы возможны были переговоры, нужно было, чтобы вы не были связаны с Англией.
Балашов передал в этом уверение императора Александра, что союза с Англией не было.
Наполеон еще раз вывел сообщение о требовании отступить за Неман, только за Неман. Это требование нужно было ему. Оно было и оскорбительно и успокоительно для него. Вместо требования четыре месяца тому назад отступить из Померании, теперь требовали отступить только за Неман, и тогда союз и вражда с Англией продолжались.
«Да, так и понимаю, — думал Наполеон и хотел сказать, что после теперешнего требования отступить за Неман скоро будут требовать от него только отступить от Москвы. — Но нет, я не скажу ничего лишнего, я не обрушу на него (на Александра через Балашова) это впечатление спокойного сознания силы». Но он уже начал говорить, и, чем больше он говорил, тем менее он становился в состоянии управлять своей речью. Все оскорбительные воспоминания о требовании очистить Померанию, о непризнании его императором в 1805-м и 1806-м годах, об отказе в руке великой княжны — все воспоминания эти восставали в нем по мере того, как он говорил. И вместе с каждым из воспоминаний этих унижений, против каждого из них вставало в его воображении воспоминание оплаты за унижение и торжества, как торжества Тильзита, Эрфурта, недавнего дрезденского пребывания. «Все они люди, ничтожные люди», — думал он и продолжал говорить, радовался логичной, казавшейся ему неоспоримой оскорбительности своих доводов. Он давно уже оставил свое положение и, то складывая руки на груди, то закладывая их за спину, ходил по комнате и говорил.
— Такие предложения, как то, чтобы очистить Одер и Вислу, можно делать принцу Баденскому, а не мне. Ежели бы вы мне дали Петербург и Москву, я бы не принял этих условий. И кто прежде приехал к армии? Император Александр, а не я. Хотя ему нечего делать при армии. Я другое дело, я делаю свое дело. И какое прекрасное царствование могло быть его царствование, — говорил он, как будто жалея о мальчике, который вел себя дурно и не заслужил конфетку. — Я ему дал Финляндию, я бы ему дал Молдавию и Валахию. Говорят, что вы заключили мир?
Балашов подтвердил это известие, но Наполеон не дал ему говорить, особенно говорить то, что было неприятно ему (а это было очень неприятно). Ему нужно было говорить самому, одному, доказывать, что он прав, что он добр, что он велик, и он продолжал говорить с тем красноречием и невоздержанием раздраженности, к которому так склонны вообще балованные люди, и с тем красноречием невоздержания и раздраженности, с которыми он говорил в 1803 году с английским посланником и недавно с князем Куракиным.
— Да, — продолжал он, — я обещал ему и дал бы ему Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог, однако, присоединить их к своей империи и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Катерина Великая не могла бы сделать более, — говорил Наполеон, все более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашову почти те же слова, которые он говорил самому Александру в Тильзите. — Всем этим он был обязан моей дружбе… О, какое прекрасное царствование, какое прекрасное царствование, — повторил он несколько раз и остановился, — какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Александра! — Он с сожалением взглянул на Балашова, и только что Балашов хотел заметить что-то, как он опять поспешно перебил его.
В эту минуту Наполеону до озлобления непонятно было, как мог Александр отступить от блестящей (так казалось Наполеону) программы, начертанной ему. — Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?… Нет, он нашел лучшим окружить себя — и кем же? — продолжал Наполеон, перебивая Балашова. — Он призвал к себе Штейнов, Армфельдов, Винцингероде, Бенигсенов. Штейн, прогнанный из своего отечества, — повторил Наполеон с озлоблением, и краска бросилась в его бледное лицо.
Воспоминание о Штейне потому особенно сильно оскорбило его, что он начал с того, что ошибся в Штейне, — сам считал его за ничтожного человека, рекомендовав его прусскому королю: «Возьмите Штейна, это умный человек», — и потом, узнав ненависть Штейна к Франции, подписал в Мадриде декрет, конфискующий все имения Штейна и требующий его выдачи. Оскорбительнее же всего было для Наполеона связанное с именем Штейна воспоминание о том, как он велел взять безвинно сестру Штейна и привезти ее судить в Париж. Этого уже не мог простить Наполеон, и он продолжал, еще более раздраженный и невластный управлять своим языком.
— Армфельд — развратник и интриган, Винцингероде — беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но все-таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который был должен возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы употреблять, — продолжал Наполеон, едва успевая словами поспевать за беспрестанно возникающими соображениями, показывающими ему его правоту, — но и того нет — они не годятся ни для войны, ни для мира. Барклай, говорят, дельнее их всех, но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что делают? Что делают? — сказал Наполеон, еще более раздражаясь при мысли о том, что император Александр допускает в свою близость, которой так дорожил Наполеон, допускает тех лиц, которых он презирал больше всего на свете и немедленно бы повесил, ежели бы они попали в его руки. — Пфуль предлагает, Армфельд спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит, ничего не делая. Один Багратион — военный человек, он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе?! Его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося.